Шестерка выходит из гавани в море.
- Эх, и барышня, доложу я вам! - покрутив головой, мечтательно говорит квартирмейстер Дубов, сидя на руле. - Прямо антик с гвоздикой!..
Подумав и взглянув на корзинку, спрашивает как бы самого себя:
- Что же это такое - деликатные, говорит, вещи...
- Деликатные? - переспрашивает один из гребцов.
- Именно.
- Фарфор, не иначе... Разные безделушки - вроде голых баб, собачек. У господина Петрова в каюте полный стол таких штучек...
- Не то, - возражает другой уверенным тоном. - Деликатные, стало быть, деликатес. Пища такая есть. Когда служил вестовым, я сам едал такую. Это из сливок, шоколада, из ликера, других разных разностей делается. Поешь - дня два сладостью рыгаешь. А чуть тряхни - развалится...
- Ну и звонила! - презрительно бросает ему Дубов. - Три года во флоте прослужил, а ума ни капельки не нажил.
Матросы некоторое время спорят, потом вспоминают про торговку. Приближаясь к своему крейсеру, шестерка при круглом повороте ударяется бортом о трап. Из корзинки раздаются какие-то странные звуки. Матросы, вытянув шеи, сидят, полные недоумения.
- Выходи! - перевалившись через фальшборт, кричит на них с крейсера вахтенный начальник.
- Кряхтит что-то, ваше бродье, - растерянно отвечает квартирмейстер Дубов.
- Кто кряхтит, где?
- В корзинке.
- Да что там такое?
- Деликатные вещи.
- Какие?
- Не могу знать... А только будто живое что-то...
- Дурак! Тащи сюда... Посмотрим...
Дубов берет в руки корзинку и, бережно держа ее перед собой, поднимается на палубу. Странные звуки становятся все слышнее. Вахтенный начальник, заинтересовавшись, приказывает открыть скорее корзинку, а молодой штурман, большой шутник, смекнув что-то, бежит в кают-компанию.
- Господа, пожалуйте на шканцы! - объявляет он во всеуслышание. Чудо увидите...
Офицеры, веселые, с шумом и смехом выходят на верхнюю палубу. Из носовой части судна быстро бегут матросы. Обступая корзинку, люди жадно всматриваются в середину круга, где видна лишь согнутая спина матроса. Это Дубов, который, выпрямляясь, поднимает на широких ладонях двух- или трехмесячного ребенка, чуть прикрытого белой пеленкой, громко заявляя:
- Парнишка, ваше бродье!
Ребенок, не открывая глаз, ворочается и что-то хочет поймать беззубым ртом. Среди офицеров и команды слышны восклицания и сдержанный смех.
- Кто это привез? - протолкавшись на середину круга, сердито спрашивает старший офицер, хмурясь и шевеля большими, с проседью, усами.
- Я, ваше высокобродье! - отчеканивает Дубов, неумело держа ребенка на вытянутых руках.
- Зачем?
- Барышня одна прислала... Господину Петрову... И письмо ему есть...
На несколько секунд воцаряется напряженная тишина. Сотни глаз молча устремляются на мичмана Петрова, который стоит тут же вместе с другими офицерами. Выхоленный, опрятный, в белом, как свежий снег, кителе, гордо держащий голову, с черными, завитыми в колечки усиками на беззаботно улыбающемся лице, он в одно мгновение становится таким бледным, точно из него сразу выпустили всю кровь. Потом на лице его появляется страшная гримаса. Пошатнувшись, он быстро, неровным шагом уходит к себе в каюту, бормоча, точно пьяный:
- Это подлость... Надо полиции заявить... Поймать эту сволочь... Я не виноват...
Ребенок, поморщившись, чихнул раза два и, точно почувствовав всю горечь своего существования, залился вдруг звонким плачем.
- От родного сына отказался! - удивляются матросы и укоризненно качают головами, а другие весело смеются.
- Слава богу - команды прибыло!
Офицеры стоят молча, переглядываясь и чувствуя себя неловко.
Вахтенный начальник, разогнав матросов, обращается к старшему офицеру:
- Что ж теперь делать с ребенком?
- Я сам не знаю, - пожимая плечами, отвечает тот. - Это дело командира. Пойду доложу ему.
Он уходит.
Багровея, все ниже опускается огромное солнце. Загораются узкие полосы облаков. Город, окрестности его с зелеными рощами, берега, необозримое море - все тонет в пурпуре. Воздух не шелохнется. Вокруг разлита торжественная тишина, нарушаемая лишь плачем ребенка.
Молодые офицеры перешептываются.
- Я знаю эту особу, - сообщает один из них, тонкий, остроносый, с длинной, как у гуся, шеей. - Удивительная прелесть! Правда, кажется, не очень интеллигентная, но зато - какие ножки, какой ротик! Одно очарование!
Старший, возвратившись на шканцы, передает вахтенному начальнику распоряжение командира отправить ребенка в полицию.
- Уа-а... уа-а... - точно прося пощады, жалобно кричит малютка, усердно укачиваемый на руках Дубовым.
Тут выступает вперед боцман Груздев, до сих пор не спускавший серых зорких глаз с ребенка. Это мужчина лет сорока, здоровый, жилистый, точно скрученный из стального троса. Смуглое от загара лицо его в шрамах, покрыто мелкой сетью морщин и жесткой, как иглы ежа, щетиной, отчего оно кажется грубым, точно вырубленное на скорую руку топором. Он - бесстрашный моряк, "сорви-голова", с матросами обращается сурово, ругая провинившихся отборными словами, пуская в ход кулаки. Теперь же он смотрит еще более свирепо, чем когда-либо, и, выпятив крепкую грудь, отдавая честь, глухо обращается к старшему офицеру:
- Ваше высокобродье, дозвольте мне ребенка взять...
- Для чего? - удивленно спрашивает тот.
- Вспою и вскормлю его... Бездетный я... Вот и будет у меня за сына...
- Выдумщик ты, я вижу...
Груздев, тяжело дыша, волнуется, широкие ноздри его вздрагивают. Возвысив голос, он умоляет:
- Я серьезно говорю, ваше высокоблагородье, отдайте мне ребенка. Куда его полиция денет? В воспитательный дом отдаст... на погибель... Жалко. Я его в люди выведу.